— Беги четвериком! По сторонам не смотри… На чужой кровать рот не раздевать. Марш, марш! Глухому попу два обеда на ужин…
Скрылся из глаз дневальный. А время идет. Обшарили на всякий случай все сундучки, — на всю команду пять запасных пуговиц набрали, — музыканты народ не запасливый. Пока что булавками подкололись, да это ж вещь не надежная: духовой инструмент крепких пуговиц требует, потому натуга большая.
Стучат часы, минутная стрелка капельмейстера прямо по сердцу чиркает… Слышат они — конский топот у ворот. Не двуколка ли с шароварками вскачь примчалась. Глядь, сам полковой адъютант на взмыленном коне во двор вкатывает, — у него ж, братцы, музыкантская команда в непосредственном подчинении, — тут засуетишься!..
— Почему, — кричит, — Иван Распрокарлович, такое запоздание?! Все собрамшись, командир в басовом ключе выражается, с какой стати музыки нет?.. Почему у вас личность в мыле? Рапорт об отчислении подавайте, ежели служить не умеете.
Капельмейстера аж в фальцет вдарило:
— Ох, господин адъютант! За бритого двух небритых дают… Сначала казните, потом выслушайте.
И доложил ему, какие камуфлеты в команде происходят. Притих адъютант, — видит, дело цинковое… А тут и двуколка со штанами подоспела. Оделась команда в два счета и марш-маршем к командирской фатере.
Хочь и с запозданием, однако вальс «Лебединую прохладу» пронзительно сыграли, — будто серебряные ложки в лоханке прополоскали. Разомлела командирша, капельмейстеру полпудовую ручку под усы сунула, музыкантов в беседку послала мундштуки промочить… Ежели нутро вспрыснешь, завсегда легче дух из себя в трубу гнать.
Командир полка, между тем, нет-нет да и насупится: моментальность любил, не приведи Бог, — а тут против расписания на двадцать минут оркестр согрешил.
Адъютант за парадным столом, что ж ему делать, все, как есть, и доложил: нечистую силу под арест не посадишь… И про портки со следами, и про керосин, и про пуговки… Заахали полковые дамы, господа офицеры осторожно удивляются, полковой батюшка в шелковый рукав покашливает…
А капельмейстер, судак прибалтийский, после шестой рюмки усы пирожком вытер и с отчаянной храбростью заявляет:
— Или я, или черт… Официальный прошу панихидный молебен отслужить, а то я за занятия не отвечаю.
Ну, тут полковой батюшка его и причесал:
— Ни панихидных молебнов, ни молебственных панихид, Иван Карлыч, еще не существует. Может, вы сочините. А что касаемо черта, полагаю, что это не евонная повадка. Черт бы пуговки с мясом вырезал, чтобы казенное добро до тла изничтожить… А это домовик, не иначе. Вы его тихой жизни лишили, он и озорует… Уж вы и не супротивляйтесь, — он вас доест. И молебен никакой не поможет… А ежели желаете доброго совета послушать, попросите через полкового командира городского голову, чтобы он вам, пока ремонт идет, — другое помещение под команду приспособил. Барак какой-либо бесчердачный, потому домовые в бараках не обитают…
Городской голова тут же насупротив сидел. С капельмейстером чокнулся и говорит:
— Ладно, рижский бальзам… Барак я тебе приспособлю. Только дай мне, братец, прибалтийское слово, что в воскресенье в городском саду сверх комплекта ты мне «Лебединую прохладу» на громких нотах сыграешь… Тихая музыка меня не берет… а я уж по тебе, как помрешь, — панихидный молебен по первому классу закажу. По рукам, что ли?
<1932>
В прикарпатском царстве, в лесном государстве, — хочь с Ивана Великого в подзорную трубу смотри, от нас не увидишь, — соскучился какой-то молодой король. Кликнул свиту, на крутозадого аргамака сел, полетел в лес на охоту. Отмахали верст с пяток… Время жаркое, — орешник на полянке, на что куст крепкий, и тот от зноя сомлел, ветви приклонил, лист будто каменный, никакого шевеления.
Привязала свита коней к орешнику, король широкой походкой вперед идет, камыш раздвигает, ручья ищет. Ан был, да весь высох… Всмотрелся король в чащобу, видит незнакомая, малая хатка под дубом стоит, дым не дымит, пес не скулит, будто и нет никого. Махнул он перчаткой, свита да стража за им пошла. Видят — дверь в сенях пасть раззявила, хочь свисти, хочь стучи, никто, девкин сын, не откликается.
Ну что ж, не в рюхи с хозяином играть: главное-то и без него в сенцах нашлось… Выкатили бочоночек на свет, втулку выбили, — стоялый квас шибанул в глаз, все так и повеселели. Выпили они по липовому ковшику, от короля до королевского денщика, в затылок по чинам ставши. Хоть болотной бражкой и припахивает, однако ж около хвоста меду не ищут. В лесной глуши и на том спасибо…
Тут-то вот, милые мои, король дуба и дал: ему бы по званию своему империал-другой неведомому хозяину на лавке оставить надо, — запас, вишь, весь вылакали. Однако ж он, по веселости лет, запамятовал, дежурный генерал не доложил, адъютант икнул, не подсказал, денщик не насмелился. Так и укатили.
Только трава улеглась, тихий шорох по кустам растаял, копыта вдали по корням вперебой захлопали, — вылезает это из-за вереска дремучая борода, кудлатая голова, колючие глаза — лесной колдунок, который, значит, в хатке этой обосновался.
Приполз он к сеням, — ножки-то у него были с младых лет сдрюченные, — в материнской утробе не так повернулся, осечка и вышла… Принагнул кадушку, ан в ней одна нахальная муха пищит, которая за остатной каплей забралась. Благословил он незваных гостей начерно: квас-то был ядреный, в подполье мореный, на семи травах настоенный… Весь лес, почитай, задом объелозил, пока до настоящего букета добрался. Вот тебе и запасся… Пошарил он по лавке, по подлавочью, — хоть бы алтын ему король за выпитое бросил. Чин королевский, а поступки цыганские…