Стал он деликатно каблуками постукивать, чтоб редьку заглушить, ан тут нянька гимнастерку ему несет, глаза, как у лисы, когда она из курятника с полным брюхом ползет.
— Ну, милый, полный расчет. Оболокайся да ступай в лагерь, нам ты боле не надобен… Ух, и начадил ты, однако, — сига закоптить можно…
Курительную монашку зажгла и в угол отвернулась, пока солдат с себя поганую одежу сымал.
Затянул он поясок, обдернулся, полушалок с турецкими бобами из кармана вынул и старушке с поклоном преподносит:
— Примите, бабушка, за совет, за беспокойство. Из волчьей ямы, можно сказать, вытащили…
— Ах, свет мой! Глазастый-то какой, — вот уж угодил старухе… Спасибо, сынок. Кабы с плеч лет пятьдесят скинуть, я бы тебя, ландыш, и не так отблагодарила. Однако, ступай, — до того от тебя простой овощью разит, что и разговор вести невозможно.
Встряхнулся Бородулин, налево — кругом повернулся, подошвой о пол хлопнул, — аж все голые мужики-бабы по стенкам затряслись…
1931
Притаилась, стало быть, наша головная колонна в Альпах в непроходимом ущелье. Капказ не Капказ, а горы этак с полтора Ивана Великого. Облака, которые потяжелее, по верху цыпаются, ни взад, ни вперед. Водопадина сбоку шумит. Чего ж ей, дуре, больше делать? Суворов фельдмаршал, само собой, в передовой части. Пока вторая бригада в далекий обход поднебесным путем пошла, чтоб французу в зад трахнуть, надо было переждать. А что ущелье непроходимое, Суворову через правый рукав наплевать. Потому прочие начальники-генералы, а он генералиссимус, никаких препятствий не признавал. Где, говорит, древесный муравей проползет, где орел прочертит, там и мои чудо-богатыри ползком-швырком взойдут, скатятся. Дыхания хватит, а не хватит, у себя же и займем…
Сидят это солдатики под скалами, притихли, как жуки в сене. Не чухнут. За прикрытием кое-где костерки развели, заслон велик, не видно, не слышно. Хлебные корочки на штыках поджаривают, чечевицу энту проклятую в котелках варят. Потому австрийские союзнички наш обоз с гречневой крупой переняли, своим бабам гусей кормить послали. Сволота они были, не приведи Бог. А нам своей чечевицы подсунули, — час пыхтит, час кипит, — отшельник, к примеру, небрезгущий и тот есть не станет. Дерьмовый провиант.
Ходит Суворов-князь по рядам, кому кусок леденца из специального кармана ткнет, — «соси за мое здоровье». Кого по лядунке хлопнет, пошутит: — «Знаешь меня, кто я таков?»
— Как же нам своего отца не знать! Вас, Ваше Сиятельство, по всей Рассей последний черемис и тот знает…
— А может, я вражеский шпиен под Суворова подзаделался… Ась? Что же ты, — спорынья в квашне, сто рублей в мошне, — как зуй на болоте, нос вытянул? Стой, не шатайся, говори не заикайся, ври не завирайся!
— Разве ж шпиен так по-русски чесать может?.. Да по глазам кто ж Ваше Сиятельство сразу не признает…
— Какие такие у меня глаза? Один плачет, другой дремлет, третий за вас всех не спит.
— Такие глаза, будь здоров во веки веков, — отвечает чудо-богатырь, — что прикажи ты мне чичас, батюшка, чтоб я себя самого на шомпол насадил и на костре изжарил, — и глазом не моргну.
Ухмыльнулся Суворов в сухой кулачок, треух свой поперек передвинул.
— Уж ты, сват, лучше не зажаривайся. Авось и живьем пригодишься.
Обошел линию, посты проверил, задумался. Адъютант любимый ему чичас табакерку на ладошке поднес для прояснения мыслей. Чихнул Суворов, эхо ему за горой: «Будьте здоровы-с!» Рассмеялся старик: «Покорнейше благодарим!» И спрашивает адъютанта: «Обоз в порядке?» — «Так точно, за вашим шатром расположившись».
А тут лунный месяц из-за гребешков альпийских выплыл, снежинки перепархивают, будто белые мотыльки в синьке кипят. Одним словом, красота. Ветер на буйных крылах за гору перемахнул, над хребтом грохочет, в ущелье не достигает. Солдат, значит, не подморозит. Перекрестил Суворов адъютантову голову — «ступай спать, Христос с тобой!» И пошел к себе в киргизский шатер, что всегда за им в обозе возили.
Отвернул вестовой Сундуков кошму, тихим голосом рапортует:
— Зайчиху я тутошнюю в силок поймал. Жирная, не укулупнешь. С каких харчей в горах раздобрела, Господь ее знает.
— Ну что ж, — говорит князь Суворов. — И женись на своей зайчихе. Меня в посаженые отцы позовешь.
— Никак невозможно, Ваше Сиятельство, потому я ее зажарил, аржаной корочкой нашпиговал. Окажите божескую милость, погрызите хоч лапку. Силы вам, батюшка, беречь надо, а вы, можно сказать, одним сквозным воздухом изволите питаться.
Принахмурился Суворов, сальную свечку поднял, морду вестовому осветил.
— Смотри, Васька… Загадки гадки, а отгадки с души прут. Я раз в году сержусь, да крепко. Ты что ж, поведения моего не знаешь? Турок ты, что ли?
— Лайтесь, не лайтесь, Ваше Сиятельство! Хочь жареным зайцем меня по скуле отхлещите, только извольте скушать.
— Эх ты, Васька! Семьдесят в тебе душ, да ни в одной пути нет. Даром, что при мне состоишь… Когда ж я своих солдат по скуле хлестал? Хочь в нитку избожись, не поверю. Порцию я свою солдатскую съел чечевички, брат, сладкая пища. Австрийцы хвалят, — с нее они такие и храбрые… А жаркое сам съешь, я тебе повелеваю.
Взял Сундуков зайца за задние лапки, сало с него так и каплет, прямо сердце зашлось. Вышел на мороз и первый раз за всю службу приказания самого Суворова не сполнил: кликнул обозную собачку и шваркнул ей зайца, — «жри, чтоб тебя адским огнем попалило!».
Собачка, само собой, грамотная: хряп-хряп, только и разговору. Посмотрел Сундуков, слезы так бисерным горохом и катятся, к штанам примерзают. Махнул рукой и сел на мерзлый камень звезды считать: какие русские, какие французские…