— Ты глуп, друг мой.
— Глуп, дедушка, верно. Книг для меня не пишут… Что же мне делать? Я все передовицы читаю — оттого и глуп. Так вот я по глупости своей и рассуждаю: если бы вместо вечеринок ваших с танцами да докладов с прениями — это же, дедушка, вроде бокса — ну, хоть бы детский журнал затеяли или приют открыли для русских детей — пользы бы больше было. Как ты думаешь, дедушка?
— Ступай, ступай! Вот что я думаю.
— Ну, да. Так всегда. Когда ответить не можешь, всегда спать посылаешь…
<1924>
— Скажите, пожалуйста, почему этот тип именует себя профессором?
— Ну, знаете, у него все-таки есть некоторый научный стаж: до войны был вольнослушателем в Психоневрологическом институте, с полгода проболтался в Харьковском ветеринарном… Во время Керенского защищал в петроградском союзе повивальных бабок диссертацию на тему: «Авель как основоположник мелкобуржуазной идеологии»… А затем был министром народного просвещения не то у Махно, не то у атамана Маруси. Чем не стаж?
— Слов, милая, таких еще на свете нет, чтобы архив этот писать. Пусть пока заячьи министры пишут… А я уж на том свете, когда Господь призовет, писать засяду: лет тысячу писать-то надо…
— Бабушка, какой это ты пасьянс раскладываешь?
— «Наполеонову могилу», детка…
— Как тебе не надоест? Хочешь я тебе книжку дам…
— Какую такую книжку? Не люблю я этих нынешних…
— «Архив русской революции», бабушка. Вроде Майн Рида, только еще интереснее…
— Ну, голубчик… У меня архив этот весь в голове да в печенках сидит.
— Отчего ж ты не пишешь?
— Слов, милая, таких еще на свете нет, чтобы архив этот писать. Пусть пока заячьи министры пишут… А я уж на том свете, когда Господь призовет, писать засяду: лет тысячу писать-то надо…
— Скажите, кто это там у столика — баки расправляет?
— Маститый? Это X. Знаменитый общественный бездеятель.
— А чем он собственно занимается?
— Самоуважением. И до того остальных приучил, что так все, походя, его и уважают: двадцать четыре часа в сутки. Очень почтенная личность.
— Ну что вы. Какое же это занятие — самоуважение?
— Занятие неплохое. Другой и талантлив, и умен, и честен, да так ничего у него и не выходит. А этот с баками без всех этих качеств прекрасно обходится и с одним своим самоуважением такие дела разворачивает, что чертям тошно… Хотите представиться?
— Нет уж. Спасибо. В эмиграции уважение беречь нужно. Что ж я его зря под ноги индюкам разбрасывать буду?..
— Тридцать лет женаты и учить меня вздумал… Физиологию какую-то выдумал. Обед из трех блюд ему нужен… Подумаешь! Какая там еще у эмигрантов физиология?
— Да я ж, Даша, право голоса имею.
— Никакого. Женщина в эмиграции все! Кто визу добыл? — Я. Кто по-французски за тебя в участке объясняется? — Я. Кто комнату нашел? — Я. И квартиру найду! И совсем не твое дело… Лежи на сомье и кури свои мариланы… Всю душу прокоптил.
— Да я ж, Дашенька…
— Никакая я тебе не Дашенька. После пятидесяти лет главное не питание, а квар-ти-ра. Понял? Овсянку будешь есть целый год, а квартира будет!
— Да на наши средства?
— Ха! Средства. У тебя не спрошу. А ты слыхал, как черногорцы к себе Бонапарта не пустили? Велики ли у них средства были?..
— Я, батенька, не монархист и не республиканец и прейскурант этот давно псу под хвост бросил… Ежели правительство не зверюга и не хапуга, то мне плевать, что у него там на шапке написано — пусть господа историки разбирают, за то им и деньги платят. А насчет «временного правительства» отвечу вам, сударь мой, кратко: уж лучше двуглавый орел, чем безглавый осел… Тот хоть щипал да защищал. А этот сослепу бешеных собак веером обмахивал. Вот и домахался.
— Когда же вы в Швейцарию?
— Да все с этой окаянной визой путаюсь. Катаральное свидетельство от швейцарского врача представил, рекомендацию по политической благонадежности от предков Вильгельма Телля добыл, оспу привил, выпись из метрики моей послал, в санаторию за месяц вперед через банк внес… да вот, все толку не добьюсь.
— Чего же им надо?
— Залог, ироды, требуют. Если я там в санатории окочурюсь, так чтобы было на что венки купить и в цинковом ящике наложенным платежом обратно отправить. Гуманная нация, швейцарским бы сыром ей подавиться!
— Так как же вы все-таки полагаете: подлинное послание Зиновьева, или умные англичане сфабриковали его, чтобы верней Макдональда свалить?
— А не один ли черт? Если там в Москве красные олухи негодуют и отпираются, так какая же ихнему негодованию цена? К примеру, приведу вам из стародавней жизни такую быль. Закутит замоскворецкий купец, три месяца в злачном месте валандается, девок в шампанском купает, паркет икрой мажет, зеркала чем попало бьет. Очумеет до того, что его, словно куль, приятели без сознания чувств домой приволокут… А к вечеру приедет услужающий со счетом, тысячи на три наблудил, — что было, чего не было, разве все упомнишь? Купец для вида очки взденет, мутными глазами счет пробежит: все правильно — зеркала бил, паркет мазал, кофту на главной мадам разорвал. А почему сифон сельтерской приписан?! Когда же он сельтерскую пил?! Мошенники! Сию минуту двугривенный со счета скости! Упрется и шабаш. Так вот и Зиновьев этот самый со своим письмом. Будь он трижды проклят.
— Слыхали? Газета большевиков в Париже затевается.