В той же мере, как и любой хороший пианист, хороший живописец и хороший балетмейстер. Ибо словесно-каллиграфический талант, даже самый блестящий, — одно, а талант чуткого и справедливого сердца — совсем иное. Вот собаки, например, последним талантом обладают зачастую, хотя ни романов, ни повестей не пишут.
И раз навсегда запомним: у негров была своя Бичер-Стоу, белая женщина, всколыхнувшая своей книгой немало тупых, заплывших нефтью душ. Для нас такой Бичер-Стоу в Европе не нашлось. Будем же надеяться, что в глубине Африки какой-нибудь честный и справедливый негр, побывавший в СССР (каких там только цветных не было!) — напишет о нас, белых рабах, и о красных плантаторах — честную и справедливую книгу.
<1924>
Знакомый мой, высланный в свое время за неподходящее выражение глаз из пределов СССР, вступает по временам со мной в бесплодное для нас обоих ратоборство.
— Что вы знаете о новой России, вы, живший там без году неделю?
Я упираюсь:
— Новую, послеоктябрьскую Россию я видел месяца четыре в Пскове и месяцев семь в Вильно. Какой стаж необходим, чтобы иметь право судить об этой Не-России?
— В вашем захолустном Пскове была только первая раскачка. А Вильно! Тоже, подумаешь, большевики: виленские наборщики и литовские кустари… Только тот, кто неделю за неделей все эти годы прожил там, в состоянии понять колоссальный сдвиг, который…
— К черту ваш сдвиг! Я сравнивал то, что видел, с рассказами бежавших потом киевлян, петербуржцев, псковичей. Одно и то же — до одурения. Разница только в количестве проломленных черепов. Чума — всегда чума, однообразно-нудная, как бред пьяного лопаря… Вспомните-ка у Уайльда: «чтобы узнать, какого качества вино, нет необходимости выпить всю бочку». Я выпил ведро, вы три бака. Вот и весь ваш опыт.
Знакомый презрительно протирает очки и выпаливает:
— А крестьянство? А рабочие? Новый быт? Подрастающие кадры? Новая мораль? Голод? Резкие повороты руля, от которых то трещали наши шеи, то вспыхивали кое-какие надежды… Это вам не Уайльд, сударь…
— Позвольте. Вы где жили все эти годы?
— В Петрограде.
— Так. В Петрограде. Ездили вы по России? Изучали новый быт? Нет! Сидели, как каторжник, прикованный к стене в нетопленой комнате у Пяти Углов. Ходили в «Дом литераторов», слушали, чтобы не сойти с ума, доклады о новых путях русской метрики.
— Че-пу-ха!
— Да вы не злитесь. Разве я осуждаю? Это лучшее, что можно было там делать. Где видели вы за эти годы новых крестьян? В лице мешочников, приходивших с черного хода? Они помалкивали, а вы вдвое. Были ли вы на голоде? Нет. Вы ведь не привилегированный американский корреспондент. Что делалось в соседнем уезде знали? По казенным реляциям в «Известиях» и по казенной неправде в «Правде»?..
— Ну… Вы-то много видели в вашей Европе?
— Не меньше вас. Видел сотни людей, бежавших оттуда. Из разных мест и в разные сроки. Сравнивал. Читал статьи иностранных корреспондентов, контрабандные письма из России… Читал и советскую стряпню: иногда и ложь показательна, если привыкаешь к языку шулеров.
— Бросьте. Статьи да письма. Эмигрантская логика. Знаете ли вы, например, что коммунизм — это одно, а большевизм — явление совсем иного порядка, особенно в деревне?
— Хрен редьки не слаще. Разница, вероятно, такая же, как между нагайкой и арапником… И почему вы этак свысока: эмигрантская логика. С жиру мы что ли эмигрантами стали? Да и вы сами не были ли там «внутренним врагом-эмигрантом»? Для вас, коренного русского интеллигента, самый захолустный австралийский городок должен быть ближе того Содома, в котором вы жили. Что связывало вас с окружающей жизнью?
— Общие страдания, общие надежды.
— А мы тут пряники ели? Стажа страданий не прошли? Не рвались порой «туда», как вы «оттуда»?
Знакомый мой резко крутил головой, словно профессор бактериологии, нехотя ввязавшийся в научный спор с несовершеннолетним гимназистом.
Я умолкаю. Временами мне от души его жалко, ей-богу. Разница между нами с каждым месяцем стирается, и недалек день, когда он волей-неволей перестанет презрительно протирать очки в ответ на мои тирады. Оба мы одинаково отстанем от тех новых конвульсионных «сдвигов», в которых скоро и советские вельможи перестанут разбираться…
Была война: та самая великая, идиотская война, от которой все и пошло… Знакомый мой провел на ней месяца с три (потом заболел, что ли), а многие из нас все годы вплоть до красного Октября. Не спорим же мы с ним о том, что он о войне судить не может (три всего месяца лишь был!)… Очень даже может. В чем же дело?
И думается мне, что только внутренний червяк суесловия и гордости мешает ему честно сознаться в одном: была бы возможность, бежал бы он и раньше, как многие из нас грешных. Что же тут зазорного? Меня — икса — живого человека душат, травят, хлебной карточкой по голодному рту бьют, язык вырвали и кричать не дают, за мой письменный стол свинью с кумачовым бантом посадили, а я от всей этой совмейерхольдовской кувырколлегии и уйти не смею? Стыдно? Да разве эмиграция со вчерашнего дня пошла? Эмигрировал и князь Курбский, и Герцен, и французские граждане в Россию, как мы теперь во Францию. Да и сам т. Ленин не был ли эмигрантом?
Поводы только были разные. А у нас уж из повода повод. Ибо что же такое «кровавый» старый режим, который был непереносим для Ленина, в сравнении с ленинским флердоранжевым режимом, от которого эмигрировали мы? Корь — и сибирская язва. Это даже социалисты, в тех случаях, когда в СССР бьют социалистов, повторяют с трогательным единодушием.