Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3 - Страница 13


К оглавлению

13

Прежде, однако, о другом объединительном моменте — главном герое: простом русском солдате, шествующем из одной небывальщины в другую под разными именами и обличьями — рядового, денщика, вестового, раненого на излечении… По виду и не скажешь, что он герой. Чаще — невидный, сложения мизерного, словом — «михрютка». Диву даешься, как умудряется он вывернуться из любой, казалось бы, безвыходной ситуации. Причем не только самого себя спасти, но выручить из беды и однополчан, и командира, а то и самого царя-батюшку.

…Как-то, беседуя с писателем и фельетонистом А. Яблоновским, Саша Черный поделился с ним своими наблюдениями и умозаключениями касательно излюбленного героя русских сказок: «Это, конечно, вор, ловкач, плут, человек удачи и счастья, который всех околпачил, всех надул и сух из воды вышел. Народ, который сказки создает, относится к вопросам морали с полным равнодушием. Нравственный облик героя для него безразличен. Но некоторая жуликоватость и во всяком случае „ловкость рук“ обязательна. Тот и хорош, кто надул барина, околпачил купца, обманул попа. Почитайте сказки Афанасьева и вы сами увидите, что здесь нет никакого преувеличения. Жулика народ действительно любит и любуется его умом, его веселостью, его ловкостью и его удачей. Жулик всегда умнее всех. А что он плюет на мораль, тут греха большого нету. Так даже смешнее выходит».

Странное утверждение, не правда ли? Особенно в устах Саши Черного. Но несомненно одно: Саша Черный, которого нельзя упрекнуть в заемности и неоригинальности сюжетов, тем не менее воспользовался уже сложившимся в народных сказках образом, который можно считать одним из архетипов русского характера. В его сказках служивый отличается сметкой, удалой хваткой и хитроумной изворотливостью. Однако плутоватость тонет в целом море добродушного лукавства, наивного ребячества, светлого, радостного юмора и выдумки. Автор любуется своим героем и заставляет любоваться им читателя. Нет ни малейшего сомнения в его порядочности, внутренней чистоплотности и опрятности, понятии о должном и недолжном, что искони составляло нравственную основу «кодекса чести» русского простолюдина. С каким самоуважением и достоинством держится он с сильными мира сего! Уважительность (не забудем, что он — рядовой, подчиненный) никогда не переходит в угодливость и подобострастие.

«А дрянненькое мещанство, — говорится в рецензии М. А. Осоргина, — выпадает на долю барскую (в сказках чаще — королевскую)». С придурью и самодурством коронованных особ либо всяких начальников и злыдней обоего пола да еще со всевозможной нечистью служивый справляется отнюдь не с помощью волшебства, а исключительно благодаря находчивости и прочих достоинств, поименованных выше.

При этом невольно вспоминается — кто же? — ну конечно Иван Чижик. Тот самый, что с простодушным лукавством выставлял в смешном свете дурь и дичь окружавшей его действительности, одерживая верх над силами зла. Именно эта литературная маска позволяет перекинуть мостик от домашнего маскарада, интеллигентных междусобойчиков, двойничества и писательских переодеваний сатириконской прозы поэта к праздничному, карнавальному разгулу «Солдатских сказок», к амбивалентности народного смеха — смеха снижающего и поднимающего, убивающего и возрождающего (по Бахтину). Проступавший в Иване Чижике дух, звонкий и неунывающий, искал своего воплощения и слияния с неким идеалом, «до конца во всем свободным, умным, смелым и живым». И вот в конце концов, похоже, нашел то, что искал. «Иван Чижик» — имя это, право, было бы как нельзя кстати на обложке «Солдатских сказок», ибо повествование ведется от лица солдата-балакиря, неистощимого на шутку и бойкое, меткое слово.

При всем при том «Солдатские сказки» ни в коей мере не стилизация. Скорее всего, их следует отнести к сказу — редкостной и сложнейшей разновидности повествования, ориентированной на устные, внелитературные речевые формы. С помощью средств художественного воплощения сказ можно рассматривать как лингвистическую маску, дающую возможность автору говорить от другого лица. Рассказчика, отделенного лексической дистанцией от автора, легко представить одним из персонажей, развлекающим своими байками и побрехушками солдатню где-нибудь на привале, в казарме или госпитале: «За синими, братцы, морями, за зелеными горами…»

Вслед за своим предшественником — автором «Левши» Саша Черный любит до чрезвычайности вставить затейливое словечко, относящееся к так называемой «народной этимологии»: Антигной, к примеру, или денатуральный спирт, живорезная палата, портманетка, чиркуль, вертисмент… Впрочем, такого рода слово-творчество — лишь частность, одно из украшений самобытного письма «Солдатских сказок». Главнейшее достоинство — это исключительный такт и редкое чувство меры, с каким используется в сказках простонародная молвь. Ведь ничего не стоит скатиться в этакую прянично-сусальную завитушечность. Но нет: словесный ряд «Солдатских сказок» ровен, как частокол. Ни одно фальшивое слово (типа «анадысь» или «инда») «не выпрет из общего лада».

Язык солдатских сказок бесконечно прихотлив, сочен, залихватски-шаловлив. То зачастит раешником, то рассыплется дробью поговорок, да таких, что ни в одном словаре не сыщешь. Здесь не хватит места, дабы продемонстрировать все потешные и фасонистые речения, коими уснащена речь рассказчика и персонажей. Не лишне заметить, что говор их отнюдь не калька с традиционного языка русских сказок. В нем явственно ощутим привкус современности. Солдат в изображении Саши Черного «не вахлак» какой-нибудь. Коли надо, может «умственное разъяснение по всей форме сделать». Почему, положим, музыканты ремешками не затягиваются? Есть для этого свои резоны: «…и форс не допущает, и для легкости воздуха в подтяжках способнее: ежели брюхо поперек круто перетянешь, долгого дыхания тебе, особливо на ходу, не хватит. Обязательно себя в штанах, как в футляре, содержать надо, чтобы правильная перегонка нот из грудей в повздошную скважину шла». Вишь, как витиевато все разобъяснил! Видать, не только всю армейскую премудрость превзошел, но и у господ кой-чего перенял. «Грубый казарменный дух вентилируется писарской словесностью». А купеческий сын Петр Еремеев, «напяливая вместо портянок штатские носки», изъясняется следующим образом: «Хочь и не видно, а все же деликатность и внутри оказывает». Или вот как аттестует денщик барыниного мопса Кушку: «Голландской работы собачка простого молока не трескает». За всем этим смешением стилей, высокого и низкого, таится добродушная усмешка автора. И еще: при желании можно уловить присутствующую в латентной форме тонкую издевку и чувство превосходства простого люда над господами и властителями.

13