Подивился Еремеев: откуда он, змей, про письмо дознался. Вздохнул, колбаску за обшлаг — и на улицу.
А перед самой комиссией принес фершал фельдфебелю пакетец, — из учебной команды гостинец, мол, прислан. Схряпал Игнатыч колбасу мало что не с кожей, госпитальное довольствие известно какое. За столом старший доктор сидит, да лекарь помоложе, да адъютант батальонный, да штабс-капитан Бородулин.
Поиграл доктор перстами, глянул в окно.
— А ну-кась, Игнатыч. Человек ты трезвый, вумственный. Погляди-ка в палисадник. Какой это куст перед окном растет?
— Черная сморода, вашескородие. Вишь, на ней, почитай, все почки ощипаны, как не узнать. Вы ж завсегда по весне черносмородинную водку четвертями настаиваете.
Позеленел старший доктор. Комиссия ухмыляется, а батальонный адъютант свой вопрос задает:
— Два да пять сколько, к примеру, будет?
Вопрос, можно сказать, самый безопасный.
— Ничего не будет, ваше благородие.
— Как так, ничего?..
— А очень просто. Потому как вы в приданое две брички да пять коней получили, — ничего у вашего благородия и не осталось. Все промеж пальцев спустили.
Нахмурился адъютант.
— Ну и стерва ты, Игнатыч, даром что больной!
Тут, само собой, младший лекарь вступился:
— Испытуемых ругать по закону не дозволяется. Скажите, фельдфебель, сколько у меня на ногах пальцев?
— У настоящих господ десять, а у вашего благородия одиннадцать. Через банщиков всем известно, — правая-то нога у вас шестипалая. Потому-то вам дочка протопоповская тыкву и поднесла, даром что рябая…
Сгорел прямо лекарь: правда глаза колет.
А уж штабс-капитан и вопросов никаких не задает; видит — опять лунный удар в фельдфебеле разыгрался, лучше уж его и не трогать.
То да се, порешили коротко. Наказанию не подвергать, потому человек не в себе, по нечетным дням будто белены объевшись. К военной службе не годен, — сапоги под мышку, маршируй хоть до Питера.
Вертается на короткий час фельдфебель в учебную команду сундучок свой сложить-собрать. Солдаты по углам хоронятся, бубнят. Неловко и им: был начальник, кот и тот от него под койку удирал, а теперь вроде заштатной крысы, которой на голову керосином капнули.
Прибирает Игнатыч за перегородкой свое приданое, пинжачок вольный в гостиных рядах купил, глаза б не глядели, — а тут купеческий сын Еремеев вкатывается.
По-старому каблучки вместе:
— Здравия желаю, господин фельдфебель!
— Тебя-то, помадная банка на цыпочках, за коим хреном сюда принесло.
Ничего, проглотил Еремеев, не подавился. Перешел на другую линию, повольнее:
— Да вы, Порфирий Игнатыч, занапрасно серчаете. Оченно об вас сожалеем, такого начальника, можно сказать, и днем в погребе не найдешь… В гвардию б вас, и то б не осрамили…
— Лиси, лиса! Мало я тебя еще причесывал.
— Действительно, маловато-с. Родную мамашу заменяли. Должен я, следовательно, и вас обдумать. Папаша вот письмо прислал. Старший наш приказчик помер, угрызение грыжи с им приключилось, царство небесное. Человек был еж, младшим холуям не потакал, первая рука после родителя. Беспокоится папаша, кем бы заменить. Мово совету спрашивает. Человек вы еще жилистый, с перцем. Куда пойдете? На гарнизонное кладбище бурьян на могилах полоть… Не желаете ли в Волхов на вакансию заступить старшим? Жалованье правильное, харч с наваром, власть во какая… Не то что лягушкой, кузнечиком прыгать заставите — не откажутся… Папаша одряхлел, после службы я все дело в свои руки принимаю. Как вы об этом полагаете?
Скочил фельдфебель на резвые ноги, сообразил. А купеческий сын сел, — аж сундучок под им хрястнул… Солнце заходит, месяц всходит.
— Покорнейше благодарим, господин Еремеев. Я что ж, я послужу… Уж будете благонадежны-с. На правом плечике мундирчик у вас замарамши, дозвольте почистить…
Еремеев, само собой, дозволяет.
— Почисть, почисть. Ты, Игнатыч, смотри дома про меня не ври. Насчет наказаньев, как ты меня под ружье к помойной яме ставил, и прочее такое… Невеста там у меня, неудобно.
Фельдфебель аж ногами застучал:
— Да помилуйте, Петр Данилыч, — отечество даже, хлюст, вспомнил. — Да что вы-с! Вы ж в команде первейший солдат были, как такого можно наказывать. Да вам бы, ежели на офицерскую линию выйти, и цены б не было. Только что ж вам при капитале за такими пустяками гоняться…
— То-то.
Встал это Еремеев, полтора пальца фельдфебелю сунул и пошел к своей койке переобуваться: взамен портянок носки напяливать. Хочь и не видно, а все же деликатность и внутри оказывает…
Кряхтит, ногу, как клешню, выше головы задрал, сам про свое думает, — правильно это волшебный старичок насчет письма присоветывал. Ежели этих подчиненных, чертей-сволочей, на короткой цепочке не держать, голову они тебе отгрызут с косточкой… Доволен папаша будет: во всем Волхове такого громобоя, как Игнатыч, не сыскать. Подопрет, — не свалишься.
1930
Укатила барыня, командирова жена, на живолечебные воды, на Кавказ, нутренность свою полоскать. Балыку в ей лишнего пуда полтора болталось. Остался муж ейный, эскадронный командир, в полку один. Человек уж немолодой, сивый, хоша и крепкий: спотыкачу в один раз рюмок до двадцати охватывал. Только расположился на полной свободе развернуться, от бабьего гомону передохнуть, глядь-поглядь, на двор барынина мамаша на пароконном извозчике вкатывает. Перья на шляпке лопухом, скрозь увальку глазищами, словно вурдалак, так и лупает. Барыня ей, стало быть, секретный наказ послала: «Приезжай, последи за моим сахарным. А то без меня дисциплину забудет, — либо обопьется, либо с арфянками загуляет. В дом наведет, из приданых моих чашек лакать будут». Отдохнул, значит.