Что там дальше было — Лушникову неизвестно, а только через малое время крестный ход энтот назад потянулся: генерал кислый, шашку волочит, главный врач за ним халатную тесемку покусывает, — сладка, надо быть. Смотритель в самом хвосте, — будто два невидимых беса под мышки его в котел волокут…
Обедать, однако ж, надо, — и святые закусывают. Только это выздоравливающие за перловый суп принялись, сестрица впархивает да прямо к Лушникову с сюрпризом: «Собирайся, милый человек, на выписку. Главный врач распорядился перышко тебе немедленно вставить, — нечего лодырей держать, которые начальство почем зря морочат».
Встряхнулся солдат, ему что ж. Рыбам море, птицам воздух, а солдату отчизна — своя часть. Не в родильный дом приехал, чтобы на койке живот прохлаждать… Веселый такой, пирожок свой с луком — почитай восьмой — доел, крошки в горсть собрал, в рот бросил и на резвые ноги встал.
— Спасибо, сестрица, за хлеб, за соль, за суп, за фасоль. Авось Бог не приведет в другой раз белое тело живопырным швом у вас зашивать… Слушок есть, что к Рождеству немцу капут, женщин у них уже будто малокровных в артиллерию брать стали. А с бабами много ли настреляешь…
Однако сестрица от койки не отходит, вертится. Очень ей по ученой части интересно, как так солдат то гладкий был, то вдруг рубец у него наливным алым перцем с исподу опять засиял. Как, мол, такое, Лушников, могло произойти.
Ему что ж скрывать, не католик какой-нибудь.
— Ничего, — говорит, — денатурального, сестрица, в том нет. Третьего дня, как меня ваш главный обернул, я по — деликатности воздух в себя весь вобрал, вся кровь в меня и втянулась, ни швов, ни рубцов. А сегодня запамятовал, вот ошибочка и вышла. Уж не взыщите, сестрица. Корова быка доила, да все пролила. Всякое на свете бывает…
<1930>
Пала ночь на город… Звезды не спят, ветер по кустам бродит, а солдатам в мирное время в ночную пору спать полагается. Спит весь полк, окромя тех, кто в карауле да по дневальству занят. Собрались солдатские Ангелы-Хранители в городском саду, за старым валом. Подначальники ихние, по койкам свернувшись, глаза завели, — не сидеть же до белой зари у изголовьев ихних… Ходят Ангелы по дорожкам, мирно беседуют, — лунный свет скрозь них насквозь мреет, будто и нет никого. Только крыло, словно парус хрустальный, кое-где над кустом загорится — и опять в темных кустах погаснет.
Кажный Ангел со своим солдатом схож, — который солдат в плечах широк, лицом ядрен, — и Ангел у него бравый; который замухрышка незадачливый, — Ангел у него тихонький, уточкой переступает, виду у него настоящего нет… Однако все между собой в светлом согласии, в ладу, — не по ранжиру же им, Ангелам, равняться, звание не такое.
Все боле поротно они собирались, кругами. Потому кажный своей частью интересуется, все солдатики своей роты до донышка им известны, — беда ли какая, либо заминка, совместно обсудят, авось чего и придумают.
Шестой роты Ангелы коло пруда расположились. Ангела первовзводного командира обступили, ласково ему выговаривают: что-де твой воин-унтер разбушевался, — спокоя от него нет, молодых солдат сверх пропорции жучит… Какой-де овод укусил? Начальник был справедливый, а теперь — будто козел на бочку, так на всех дуром и наскакивает.
Смутился Ангел, поясок шелковый подергивает. «Эх, братцы, и самому мне обидно. Письмо он с деревни получил, — невеста евонная за волостного писаря замуж вышла, — вот он с досады и озорует. Уж я его как-никак успокою… Свое горе сам и перетерпи, на подчиненных не перекладывай…»
Про инспекторский смотр поговорили, — кажись, в роте все исправно, без боя, без крика репертички идут… Сойдет гладко, солдатам облегчение.
Помолчали Ангелы, стали камушки в лунный пруд метать. С чего же им печалиться: войны не предвидится, в роте штрафованных нет, кажный солдат себя соблюдает, — кажись, у Ангелов-Хранителей и забот-то никаких нет.
Затянул было с правого фланга светлокрылый один любимую их солдатскую:
Ранным рано на рассвете
Господь солнышко послал,
Чтоб на ротное ученье
Солдат жаворонком встал…
Подхватили Ангелы бестелесными соловьиными голосами, — от ясного дыхания рябь по пруду прошла. Прижались друг к дружке для угрева, покачиваются. Ан тут ктой-то из них и спрашивает:
— А что ж это Антошкиного голоса не слыхать? Он всех знаменитей поет, куда ж он сподевался? Кажись, солдат его не в наряде…
Переглянулись они справа-налево, — нет Антоши. А звали они так Ангела одного Хранителя, — потому имена у них кажному по своему солдату идут.
Туда-сюда глянули, на легкие ножки встали: нет Ангела и следа, будто облако, растаял.
Бросились они по кустам, видят, поодаль, у самой воды, сидит под лозой Антоша, плечики у него вздрагивают, крылами лицо прикрыл, навзрыд рыдает.
— Что с тобой, лебедь? Кажись, твой и здоров и не на замечанье… С чего плачешь-то, ангельский лик свой туманишь?
— Ах, братцы, беда… Поди сами знаете, — мой-от в роте всех тише, всех безответнее… В иноки б ему, а не в солдаты… Портняжил он все между делом, по малости. То вольноопределяющему шинельку пригонит, то подпрапорщику шароварки сошьет… То да се, — десять целковых и набежало… Хотел матери убогой к празднику послать. Старушка в слободе под Уманью живет, только тем и дышит, что от сына ей кой-когда перепадает. Ан вот сегодня и прилучилось; скрали у моего солдата всю выручку, и звания не осталось…